КНИГА ТРЕТЬЯ

Когда же шествие и заупокойное жертвоприношение были закончены…

– Однако, отец мой, они еще не закончены, – прервал Каласирида Кнемон, – ведь мне-то твой рассказ еще не позволил стать зрителем. Слушая тебя, я был до крайности увлечен и спешил сам взглянуть на это празднество, а между тем выходит, что я, по пословице, пришел уже после праздника: ты минуешь его; открыв театральное зрелище, ты сейчас же распускаешь зрителей.

– Мне, Кнемон, – отвечал Каласирид, – всего менее хотелось бы докучать тебе внешними подробностями – я веду тебя к самой сути повествования, к тому, о чем ты спрашивал вначале. Но раз уж ты выразил желание стать зрителем этого представления, начиная с первого выхода хора, – что лишний раз показывает твое аттическое происхождение [72] , – то я расскажу тебе вкратце об этом замечательном шествии и ради него самого, и ради его последствий.

Гекатомбу [73] вели и гнали исполнители жертвоприношения, люди деревенские и по своему образу жизни и по одежде. У каждого белый хитон был подпоясан веревкой, а правая рука, обнаженная, как и плечо и грудь, потрясала двуострой секирой. Быки, все черные, слегка изгибали могучие шеи, рог у них простой, неискривленный, острый, у одних позолоченный, у других цветами увенчанный, голени впалые, морды низко опущены к коленям. А числом их было как раз сто, и поистине осуществлялось название «гекатомба». За ними следовало множество других жертвенных животных: их вели, отдельно каждую породу, в строгом порядке. На флейте и на свирели звучала песнь таинств, возвещавшая начало жертвоприношения.

Эти стада и мужей, погонщиков быков, встретили фессалийские девушки, прекрасно опоясанные, низкоподпоясанные, с волосами распущенными. Они разделились на два хоровода. Одни несли корзины, полные цветов и плодов, – это был первый хоровод; другие, неся в кошницах жертвенные яства и благовония, ароматами наполняли все вокруг. Руки их оставались свободными: ношу несли девушки на головах, за руки держа друг дружку; сплетаясь в хороводе то прямо, то вкось, они могли и шествовать и плясать [74] . Вступление к песне исполнил другой хоровод, ему же было поручено полностью и все песнопение. В этом песнопении восхвалялась Фетида с Пелеем, затем их сын и, наконец, внук. После этих девушек, Кнемон…

– Как так Кнемон, – сказал Кнемон, – ты опять лишаешь меня величайшего удовольствия, отец мой: ты не передаешь мне самого песнопения; только как зрителю позволил ты мне присутствовать на этом шествии, но не как слушателю.

– Так слушай же, – сказал Каласирид, – раз уж тебе так любо. Песнопение было примерно в таком роде:

Славу Фетиде пою, злату Фетиды волос,
Дщери бессмертной отец – моря владыка Нерей.
Волею Зевса, супруг был ей могучий Пелей.
Радостный блеск в ней морей и Афродита для нас.
Ею когда-то рожден, браней Ареем кто стал,
Эллинской молнией он, необоримый, блистал —
Дивный Ахилл, до небес коего слава растет.
Пиррою Неоптолем был от него порожден,
Верный данайцев оплот, Трои сынов он сражал.
К нашим молениям будь милостив, Неоптолем!
Благостно ты опочил ныне в Пифийской земле,
Так восприми же хвалу, песен торжественный глас.
Страхи от стен отжени нашего града навек,
Славу Фетиде пою, злату Фетиды волос.

Так вот, Кнемон, песнопение было составлено примерно в этом роде, сколько могу припомнить. Так слаженно было пение хора, так складно совпадал с напевом мерный звук шагов, что глаз, пренебрегая зрелищем, уступал слуху, и все присутствующие, словно увлекаемые отголосками песнопения, сами все время как бы следовали за проходящими перед ними девушками, пока не показался затем верховой отряд эфебов во главе с их блестящим начальником и не явил зрелище красавцев, что было лучше всяких песен. Эфебов было числом до пятидесяти, они разделялись на два отряда, по двадцати пяти человек в каждом, то были телохранители главы священного посольства, который ехал посредине. Их обувь была стянута выше щиколотки и перевита красным ремнем. Белый плащ скрепляла на груди золотая застежка, кайма синего цвета шла по краям плаща. От их коней – все до единого были они фессалийской породы – веяло привольем тамошних равнин: на узду, как на принуждение, они роптали и грызли ее, обдавая пеной, однако повиновались намерениям всадника. Бляхами и налобниками, серебряными и позолоченными, убраны кони, словно состязались эфебы красотой их уборов. Но, Кнемон, хотя такими были эфебы и их кони, взор всех присутствующих, минуя их, обращался к начальнику конницы (это был Теаген, предмет моих забот) – и все предшествующее великолепие, казалось, затмевалось им, как молнией, – так ослепил нас вид Теагена: он тоже был на коне, в тяжелом вооружении и потрясал ясеневым копьем [75] с медным наконечником. Шлема на нем не было, и с обнаженной головой участвовал он в шествии, одетый пурпурным плащом, всюду испещренным золотой вышивкой, представлявшей борьбу лапифов с кентаврами. Его застежка, из сплава серебра с золотом, была в виде Афины, покрывающей свой панцирь, словно щитом, головою Горгоны.

Еще более прелести придавали всему происходящему нежные порывы ветра, его ласковое дуновение развевало волосы Теагена у шеи, завивало кудри у лба и бросало складки плаща на спину и бока коня. Ты бы сказал, что и сам конь был под стать красоте своего хозяина и будто чувствовал, что красиво несет красивого наездника: так изгибал он шею, вздымая голову, прядал ушами, поводил глазами и горделиво выступал, неся на себе Теагена. Повинуясь узде, конь немного покачивался из стороны в сторону, слегка ударял о землю краем копыта, и ход его мерно отвечал чинному движению шествия.

Такое зрелище всех поразило, и всеобщий голос признал, что этот юноша прекраснее всех. Женщины из народа, уже не в силах совладать с собой и скрыть свое душевное волнение, стали бросать ему навстречу цветы и яблоки, думая привлечь этим его благосклонность.

И у всех взяло верх это единое мнение: не бывало меж людей никого, кто превосходил бы Теагена красотой.

Ранорожденная чуть занялась розоперстая Эос, —

сказал бы Гомер; когда вышла из храма Артемиды прекрасная и мудрая Хариклея, и мы убедились, что даже Теаген все же может быть превзойден, но превзойден лишь в той мере, насколько непорочная женская красота привлекательнее мужской, даже всех превзошедшей. Хариклея поднялась в колесницу, которую везла упряжка белых быков. Ее пурпурное, доходящее до пят одеяние, было заткано всюду золотыми лучами, на грудь наброшен пояс, на который художник расточил все свое искусство, – никогда до того не случалось ему выковывать ничего столь прекрасного, да и потом не мог он этого сделать. Он скрепил хвосты двух змей за спиною у девушки, а шеи змеиные свились друг с другом под ее грудью, образуя запутанный клубок, откуда показываются лишь головы змеиные, свешивающиеся по бокам, как некий придаток к этому узлу. Ты сказал бы, что не только кажется, будто змеи эти ползут, но что действительно ползут они. И очи их грозной суровостью не страшат, но влажный сон источают, словно задремали они от сладкой тоски на груди девичьей. Змеи эти сделаны из золота, но окраска их – синяя, так как золото искусно было почернено, чтобы смешением золотистого с черным передать шероховатую изменчивость чешуи. Вот какой был пояс у девы.

вернуться
вернуться
вернуться
вернуться